В ночь управилась хозяйка, нарядила клены — кого в желтый мундир, кого — в багряный.
Встречайте осень, господа, осень пришла в Алвасете!
И отдали честь деревья-офицеры, и скинули первые листья на траву — плата хозяйке.
В ночь управилась смерть, нарядила твой дом черными лоскутами.
Встречай смерть, Долорес, смерть пришла!
И прикрыла глаза и зеркала, но прежде увидела белую прядь в смоляных волосах. Серебром отплатила за дурные вести.
Со второго на третий день Осенних Волн погиб Рубен, а депеша пришла только сегодня, и изрезала сердце острыми краями.
Болит.
Вырвать бы из груди, положить в сафьяновый мешочек и послать в проклятый Хексберг — пусть похоронят рядом с мальчиком. Для тебя он мальчик, ребенок — все еще. Всегда. Слышишь, смерть, всегда!
Велела поставить пустой гроб в спальне, украсила его цветами, и давай плакать.
Четыре дня лила слезы, четыре дня никто не входил — боялись. Рубен был любимчиком — все знали.
На пятый день — маленькая тень по стене. Улыбаешься через силу — Росио, кто же еще.
— Это что такое?
Легонько шлепаешь по руке.
— Это твоему брату Рубену. Помнишь его?
— А зачем, зачем ему лодка?
Создатель, зачем ты даешь детям столько любопытства?
— Трудно объяснить, милый. Подрастешь — узнаешь.
— А у меня день рождения скоро... — проворно, как лисенок, забирается в «лодку», и сидит там — черная растрепанная макушка поверх белых лепестков. Слишком мал, чтобы понять, и слава богу.
— Я помню.
— А я Красотку вчера рисовал, хочешь — покажу?
— Покажи.
— А если я очень-очень-очень-очень-очень-очень хорошо буду себя вести, ты подаришь мне Красотку?
— Нельзя выпрашивать подарки, Росио, это неприлично.
Мгновенно макушка скрывается в листве и атласе, и больше — ни звука. Обиделся.
Помнится, Рубен не был таким капризным...
Или был?
Да, не зря говорят — горе — как море, любой камень сгладит. Вот наплакала ты, Долорес, море слез, и забыла, каким был твой сын. А если родная мать не помнит — кто же тогда...
И снова слезы текут по щекам, а ты думала — кончились уже...
— Мам, почему ты плачешь? — любопытная мордашка осторожно высовывается из зарослей.
Пытаешься улыбнуться сквозь слезы — устал дуться, да?
А ты сама-то плакать не устала?
— Потому что твой брат умер, Росио, и мне грустно.
— Не умер, а погиб как герой, — с умным видом заявляет младшенький. — Умирают всякие там...
С чужих слов повторяет? Или сам придумал?
— Матери одинаково оплакивают и «всяких там» и героев, милый.
— Хм... — хмурится как взрослый. — А когда я погибну как герой, а потом — Карлос, ты о ком больше плакать будешь?
И смотрит прямо-прямо, внимательно-внимательно. Кого ты мама, больше любишь, а? Кого? Кого?!
— Не позволю! — хватаешь, тянешь, прижимаешь чуть не до хруста — к себе, в себя, чтобы не делся. И снова слезы по щекам. Да как же так?! Ты их любишь, нежишь, квохчешь как курица — чтоб не упал, чтоб коленку не расшиб, а они видите ли, погибать хотят! Как герои! А не предатели ли?
И прикрикнуть еще, и ногой топнуть: «Не позволю! Не пущу, и все тут!»
— Мама, ну ты что...
Смотришь вниз, а та-а-ам... Смотрят вверх прямо в душу — глаза — блюдца, большие-большие, синие-синие. И столько в них твоего, родного, что невозможно больше. Отпускает страх. И уходит тоска. Опомнись, Долорес, кто ты, и кто — они? Они же мальчишки совсем. Были, есть и будут. Они — Алва, вместо крови — война, вместо мозгов... ай, ладно. Будь же мудрее, женщина, научись их прощать...
И тогда прижимаешь к себе по новой — мягко, осторожно. И гладишь шелковые вихры бережно, как драгоценные, как лиса бы лисенка умывала, и шепчешь, только все не то опять. Маленький он, не поймет.
— Я запрещаю тебе умирать молодым, слышишь, Росио? Я не буду плакать по тебе, потому что как узнаю — сама тотчас умру от горя. И приду к тебе на том свете, и надеру уши. Да-да, как кухаркиному сыну. А чтобы знал, какой это страшный грех — не слушаться родителей. Я слишком люблю тебя, чтобы ты так поступил со мной... Понимаешь?
— Понимаю... — вот теперь уж неподдельная, взрослая обреченность в голосе. Что же ты, милый, понимаешь?
— Героем — нельзя, — бурчит Росио куда-то в воротник. — Моряком — нельзя, верхом — на пони.
А напоследок — совсем хорошо выдает:
— Какая же это любовь, а, мам?
Ох, наверное ты немного сошла с ума, Долорес. Вот плакала, а вот уже смеешься. И так ведь будет всегда, понимаешь, женщина? Шестеро их у тебя было — морей, и каждый нет-нет, а заставлял плакать. Так что же теперь — утопиться? Нет, Долорес, не пойдет. До последнего вздоха, пока есть кого любить, — люби, и радуйся. Создатель каждому дает по силам, а забирает — значит так надо. Главное — что не всех...
— Вот послушай, милый, что я тебе скажу...
— А? — соскальзывает с колен на пол, садится такой серьезный, по-морисски. Откуда набрался, юный дор? Потом, мама, узнаешь, сейчас — сказку расскажи...
— Значит, будешь ты у меня, Росио, когда вырастешь, самым славным героем и кавалером самых высших орденов...
— А каких?
— А всех. Конь твой, несомненно, будет самым быстрым во всех Золотых Землях.
— И умным!
— И умным. Ну а корабль, естественно, самым-самым лучшим, и поплывешь ты на нем с конем — куда захочешь, хоть в Малахитовые Земли.
— А они бывают?
— А вот и узнаешь, и мне заодно расскажешь. Главное, Росио, и на войне, и в путешествии, и где бы ты ни был — помни, где твое сердце — там и мое. Тебе рана — и мне рана. Если ты свою жизнь потеряешь, то и мою — тоже. Даешь слово не забывать?
— Ну, если конь будет, и там корабль... Слово дворянина, — важно кивает. — Не забуду.
— Вот и хорошо. А теперь иди, дорогой, иди... Здесь прибираться будут.
Ставни настежь, и ветер — в них, а из них — мертвые цветы.
Вон, хватит, надоело. Буду дышать.
Листья кружатся, танцуют, веселятся, а один, маленький — вдруг залетает в окно. Вертишь его в руках, думаешь — вот ты какой, еще зеленый на половину, солнца не допил, не отшумел, а всё туда же...
Ну так что, будешь еще плакать, Долорес?
Как девчонка, туда-сюда косичками — неа, не буду!
А теперь уже как женщина — тихая улыбка в сердце, солнце в кленовых руках и бескрайнее южное море в глазах ребенка. Хватит, осень, уходи.
Я тебя отпустила.